«Ты очумела, Рози. Картины не растут, как грибы».

Нет? Тогда как же объяснить второго бога? Она наверняка знала, что он находился в картине с самого начала, но увидеть его смогла только теперь, потому что…

— Потому что в картине теперь больше права, — пробормотала она. Глаза ее округлились, хотя посторонний вряд ли принял бы выражение ее лица за гримасу страха или удивления. — И больше лева, и больше верха, и больше ни

За ее спиной прогремел неожиданный скорострельный стук в дверь, настолько быстрый, что отдельные удары, казалось, сталкивались один с другим. Рози повернулась к двери, чувствуя, что движется плавно, словно при замедленной съемке или под водой. Она не заперла дверь.

Стук повторился. Рози вспомнила автомобиль, который затормозил у тротуара под ее окном — небольшая машина, из разряда тех, которые путешествующий в одиночестве мужчина снимет в прокатной фирме «Херц» или «Авис», — и все мысли о картине разлетелись, как стая воробьев, вспугнутые другой мыслью, зажатой в черные тиски решимости и отчаяния: все-таки Норман ее разыскал. На это ушло довольно много времени, больше, чем следовало, но он-таки добился своего.

В памяти всплыл обрывок последнего разговора с Анной — Анна спросила, как она поступит, если Норман все-таки объявится. Она обещала запереть дверь и позвонить в полицию, однако замкнуть дверь она забыла, а телефон еще не установила. Последнее вообще смешно, ибо в углу жилой зоны есть гнездо телефонной розетки и оно подключено к городской сети. Сегодня в обеденный перерыв она успела съездить в телефонную компанию и уплатила первый взнос. Обслуживавшая Рози женщина дала ей новый телефонный номер на маленькой белой карточке, которую Рози сунула в сумочку, а потом промаршировала к двери — проследовала прямо к двери мимо груды продающихся телефонных аппаратов, расставленных на полках. Подумала, что сэкономит десять долларов, если купит телефон в торговом центре на Лейквью-молл, когда подвернется случай. И теперь из-за того, что пожалела какой-то вшивый червонец…

За дверью стояла тишина, но, опустив взгляд к щели под дверью, она увидела тень от туфель. Больших черных блестящих туфель. Конечно, конечно, ему ведь не обязательно теперь носить полицейскую форму, но он, как и прежде, надевает блестящие черные туфли. Жесткие туфли. Кому-кому, а ей это известно не понаслышке, потому что их отметины на животе, ногах, ягодицах появлялись много раз в течение всех лет, проведенных с Норманом.

Стук повторился — три короткие серии по три удара: туктуктук, пауза, туктуктук, пауза, туктуктук.

И снова, как в момент жуткой бездыханной паники утром в стеклянной кабинке студии звукозаписи, разум Рози обратился за помощью к женщине на картине, — женщине, стоящей на вершине поросшего травой холма, не испытывающей страха перед приближающейся грозой, не боящейся, что в руинах здания у подножия холма могут обитать привидения или тролли, или бродячие разбойники, не пугающейся ничего. Она не боится ничего — это видно по распрямленной спине, по вызывающе поднятой руке, даже (как казалось Рози) по округлой форме едва заметной левой груди.

«Я не она, я боюсь — мне так страшно, что я могу обмочиться, — но я не позволю тебе, Норман, просто так прийти и забрать меня, клянусь перед Господом, я так просто не дамся».

Секунду или две она лихорадочно восстанавливала в памяти бросок, который показывала им Герт Киншоу, тот, в котором атакующего противника нужно схватить за руки, а потом развернуть боком. Бесполезно — всякий раз, когда она пыталась представить завершающий элемент приема, перед ней возникал надвигающийся, заслоняющий собой все Норман с ухмылкой обнажающей зубы (она называла ее кусачей улыбкой), который пришел, чтобы поговорить с ней начистоту. Здесь и сейчас.

Сумка с продуктами все еще стояла на кухонном столе рядом со стопкой листовок, рекламирующих предстоящий пикник. Она переложила в холодильник скоропортящиеся продукты, однако несколько консервных банок все еще лежали в сумке. Подойдя к кухонному столу на негнущихся, начисто лишенных чувствительности ногах, напоминавших деревянные протезы, она сунула руку в сумку.

Раздался новый строенный стук: туктуктук.

— Иду! — крикнула Рози и сама удивилась тому, насколько спокойно прозвучал ее голос. Она извлекла из сумки самый крупный предмет — двухфунтовую жестяную банку фруктового коктейля. Перехватив ее поудобнее, зашагала к двери на бесчувственных деревянных ногах. — Иду-иду, секундочку, сейчас открою.

4

Пока Рози ходила по магазинам, Норман Дэниэлс в трусах и майке валялся на кровати в отеле «Уайтстоун», курил и смотрел в потолок.

Он начал курить точно так же, как многие другие мальчишки, выуживая сигареты из отцовских пачек «Пэлл Мэлла», стойко принимая побои, когда заставали на месте преступления, считая, что это справедливое наказание за статус, который приобретаешь, когда тебя видят на пересечении Стейт-стрит и шоссе сорок девять — ты стоишь с торчащей в уголке рта сигаретой, подняв воротник куртки, подпирая плечом телефонную будку между обрейвилльской аптекой и городским почтовым отделением, и чувствуешь себя в своей тарелке: «Спокойно, крошка, я парень что надо». И когда приятели проезжают мимо в доживающих последние дни машинах, откуда им знать, что ты стащил окурок из пепельницы на папашином письменном столе или что в тот единственный раз, когда ты набрался храбрости, чтобы купить в киоске свою первую собственную пачку сигарет, старик Джордж, снисходительно хмыкнув, прогнал тебя и предложил вернуться после того, как у тебя вырастут усы?

В пятнадцатилетнем возрасте курение считалось шиком, очень большим шиком, и почему-то он думал, что оно в некоторой мере компенсирует отсутствие того, чего он не мог иметь (машины, например, хотя бы старого драндулета вроде тех, на коих красуются его сверстники — заляпанные грунтовкой и в пятнах ржавчины, с белым «пластмассовым стеклом» на фарах и с подвязанными проволокой бамперами), и к тому дню, когда ему исполнилось шестнадцать, он превратился в заядлого курильщика — две пачки в день и натуральный удушающий кашель по утрам.

Через три года после того, как он женился на Роуз, вся ее семья— отец, мать, шестнадцатилетний брат — погибли на том же шоссе сорок девять. Они возвращались после дня, проведенного на озере в карьере Фило, когда грузовик со щебнем выехал на встречную полосу и раздавил их, как мух на подоконнике. Оторвавшуюся голову старика Макклендона с открытым ртом и пятном вороньего помета, залепившим глаз, нашли в грязной канаве в тридцати ярдах от места столкновения (к тому времени Норман уже работал в полиции, а копы любят пересказывать друг другу такие подробности). Дэниэлса смерть родителей жены нисколько не опечалила; признаться честно, он даже обрадовался, узнав о несчастном случае. Собаке собачья смерть — такая мысль промелькнула в его голове. Старый кретин Макклендон получил по заслугам. Этому козлу не сиделось на месте, и он вечно приставал к дочке с вопросами о делах, которые его совершенно не касались. В конце концов, Роуз уже не дочь Макклендона — по крайней мере, в глазах закона; в глазах закона она прежде всего жена Нормана Дэниэлса.

Глубоко затянулся сигаретой, выпустил три кольца и проследил за тем, как они друг за дружкой медленно плывут к потолку. За окном гудел и сигналил поток машин. Он провел в этом городе всего полдня, но уже успел возненавидеть его. Слишком он велик. Слишком много в нем укромных мест. Но это не имеет особого значения. Все встало на верный путь, и скоро очень тяжелая и очень прочная каменная стена обрушится на головку Роуз, своевольной дочурки покойного Крейга Макклендона.

На похоронах Макклендонов — тройных похоронах, собравших едва ли не всех способных самостоятельно передвигаться жителей Обрейвилля, — Дэниэлс вдруг раскашлялся, да так, что не мог остановиться. Люди оборачивались, чтобы посмотреть на него, и он готов был выцарапать им глаза за взгляды, которыми его награждали. С пунцовой физиономией, злой от негодования (и все же не в силах остановить приступ кашля), Дэниэлс оттолкнул рыдающую молодую жену и выскочил из церкви, зажав рукой рот.